— Спасибо, Ростислав Викторович, — сказала Эмма, улыбаясь прямо в прозрачные глаза на треугольном лице. — Рада была познакомиться. Всего хорошего.
Если он удивился, если он ждал от нее других слов, если рассчитывал проводить ее до дверей квартиры — виду не подал ни на секунду.
— И я рад был познакомиться, Эмма Петровна, — сказал он, вежливо наклоняя голову. — До свидания.
И, захлопнув за собой неудобную дверцу маршрутки и пережив толчок почти космического ускорения, когда маршрутка резко тронулась с места, Эмма поняла, что приключение окончилось, не начавшись.
Новогоднюю сказку срепетировали за полтора месяца. Причем автор — молодой, до крайности амбициозный драматург — не пропустил ни одной репетиции, и это было ужасно. Драматург помнил свой текст наизусть, для подстраховки всюду таскал с собой распечатанный экземпляр пьесы и любые, даже микроскопические изменения бессмертного текста встречал в штыки. Его прозвали за кулисами «наш маленький Чехов».
Постановщик сказки, пятикурсник института, не умел с «Чеховым» справиться — тем более что тот был в прекрасных отношениях с главрежем, и все прекрасно понимали, чем закончится для пятикурсника попытка бунта.
— Почему вот вы, Кащей, говорите «Вот попляшу на твоих косточках», когда тут ясно написано «Вот потанцую на твоих косточках»? Вы что, не понимаете разницы?
Кащей понимал. Над «Чеховым» смеялись почти в открытую, но он не замечал насмешек. Эмма поначалу пыталась в чем-то его убедить, но в конце концов смирилась, рассчитывая на то, что уж спектакли-то инспектировать — трижды в день —. автор никак не сможет и канцелярский текст сказки можно будет приблизить к понятной детям речи.
Она была права. Уже на третий день — к девятому спектаклю — от авторского текста не осталось и следа. Дети шли потоком. Учителя едва успевали вывести предыдущих, а в фойе уже собирались следующие; три спектакля — в десять, в час и в четыре. И еще один вечерний, для старшеклассников, в семь. И так — двенадцать дней без передышки.
Эмма приходила за час. Переодевалась стражником (обшитый парчой шлем и такая же кираса) и встречала зрителей в фойе. Водила массовку — танцы вокруг елки, конкурсы и так далее. За четверть часа до спектакля открывали зал, дети начинали рассаживаться, а Эмма спешила в гримерку, одевалась Черепашкой, гримировалась и шла на сцену. Ее героиня была занята почти без перерывов все первое действие — сорок пять минут. Во втором действии у нее были еще и танцы — три штуки.
Перед вторым спектаклем, в час дня, массовки водила Снегурочка, а Эмма обедала бутербродами и чаем из термоса. Поролоновый панцирь Черепашки скоро пропах потом, его приходилось сбрызгивать духами. Девочки-соседки по гримерке звали Эмму не иначе как Ниндзя. Перед третьим спектаклем она опять надевала кирасу и шлем: «Здравствуйте, дети! Вы хотите пройти в сказочное королевство? Я — стражник у ворот!» Отыграв в третий раз, она долго лежала на диване, не переодеваясь, а только отстегнув панцирь. Иногда — через два дня на третий — у нее бывал и вечерний спектакль. Правда, в нем она была занята совсем мало. В спектакле для старших школьников «Шли солдаты» она играла девушку, которую убили в самом начале войны, в начале первого действия. Тем не менее — согласно изощренной задумке постановщика — все убитые по ходу действия герои не уходили со сцены, а помещались на первом плане, на «скамейке мертвых», и там сидели, глядя в зал, воплощая таким образом некую режиссерскую идею.
Эмма сидела. Час, потом антракт, когда можно выпить чаю и согреть ноги, а потом второе действие — сорок минут. Никогда прежде — а она играла эту маленькую роль уже два года — время на «скамейке мертвых» не было для нее тягостным или потерянным. Она слушала «живых» партнеров, проживала свою — убитой девушки — судьбу, печально смотрела поверх голов, не замечая ни сквозняков, ни боли в спине, ни «дырок» в спектакле. Теперь — может быть, виновата усталость? — минуты безропотного сидения лицом к залу превратились в часы. Эмма не могла думать о роли. Не могла сосредоточиться. В ушах звенела «Плясовая» из дневной сказки; тесная гимнастерка мокла под руками, а ноги в больших кирзачах мерзли, и ледяной сквозняк, завсегдатай сцены, лизал разгоряченную спину, обещая в будущем боль и болезнь.
— Зачем я здесь, — думала Эмма.
Ее товарищи по несчастью, партнеры, убитые позже, думали примерно то же самое. Впрочем, они, в отличие от Эммы, бунтовали против «некроромантической» режиссерской находки с самого начала репетиций.
Чтобы отвлечься, Эмма принималась вспоминать стихи — серьезные, патетические, чтобы сохранить нужное выражение на лице. Вместо этого вспоминались театральные байки, и не раз и не два улыбка, глупая и смешная, пыталась развести ее губы к ушам, и чем сильнее Эмма напрягала мышцы, пытаясь сдержать ее, тем нахальнее из груди лезло хихиканье, и даже «мертвые» партнеры косились на нее с удивлением.
Тогда она начинала думать о другом… о печальном, чтобы прогнать улыбку. Думала о своей маленькой квартирке, об одиночестве. О том, что ей тридцать пять, она играет мертвецов и черепашек и больше ничего никогда не сыграет…
Тогда ее лицо делалось серьезным и печальным, сообразно моменту. Вместо веселости приходила тоска, от которой хотелось все бросить, дождаться затемнения и уползти за кулисы…
Однажды в антракте «Солдат» Эмма не выдержала и подошла к помрежу:
— Не могу сидеть второе действие. Простыла. Умираю. Можно домой пойду?